Неточные совпадения
Я слышал удары их рогов и
тяжелые вздохи, вырывающиеся из груди вместе со
стонами.
Стон его становился
тяжелее, он утихал минутами и вдруг продолжительно вздыхал с криком; тут в ближней церкви ударили в колокол...
Английский народ при вести, что человек «красной рубашки», что раненный итальянской пулей едет к нему в гости, встрепенулся и взмахнул своими крыльями, отвыкнувшими от полета и потерявшими гибкость от
тяжелой и беспрерывной работы. В этом взмахе была не одна радость и не одна любовь — в нем была жалоба, был ропот, был
стон — в апотеозе одного было порицание другим.
…Я ждал ее больше получаса… Все было тихо в доме, я мог слышать оханье и кашель старика, его медленный говор, передвиганье какого-то стола… Хмельной слуга приготовлял, посвистывая, на залавке в передней свою постель, выругался и через минуту захрапел…
Тяжелая ступня горничной, выходившей из спальной, была последним звуком… Потом тишина,
стон больного и опять тишина… вдруг шелест, скрыпнул пол, легкие шаги — и белая блуза мелькнула в дверях…
Наследник приваловских миллионов заснул в прадедовском гнезде
тяжелым и тревожным сном. Ему грезились тени его предков, которые вереницей наполняли этот старый дом и с удивлением смотрели на свою последнюю отрасль. Привалов видел этих людей и боялся их. Привалов глухо
застонал во сне, и его губы шептали: «Мне ничего не нужно вашего… решительно ничего. Меня давят ваши миллионы…»
Но пароксизм бешенства заметно проходил. Слезы мешались с проклятиями и
стонами, пока не перешли в то
тяжелое, полусознательное состояние, когда человек начинает грезить наяву.
Впрочем, привычка эта вырабатывается скорее, чем можно бы думать, и я не знаю случая, чтобы медик, одолевший препаровку трупов, отказался от врачебной дороги вследствие неспособности привыкнуть к
стонам и крови. И слава богу, разумеется, потому что такое относительное «очерствение» не только необходимо, но прямо желательно; об этом не может быть и спора. Но в изучении медицины на больных есть другая сторона, несравненно более
тяжелая и сложная, в которой далеко не все столь же бесспорно.
Это было глупо, но в этот вечер все мы были не очень умны. Наша маленькая усадьба казалась такой ничтожной под налетами бурной ночи, и в бесновании метели слышалось столько сознательной угрозы… Мы не были суеверны и знали, что это только снег и ветер. Но в их разнообразных голосах слышалось что-то, чему навстречу подымалось в душе неясное, неоформленное,
тяжелое ощущение… В этой усадьбе началась и погибла жизнь… И, как
стоны погибшей жизни, плачет и жалуется вьюга…
Всё те же были улицы, те же, даже более частые, огни, звуки,
стоны, встречи с ранеными и те же батареи, бруствера и траншеи, какие были весною, когда он был в Севастополе; но всё это почему-то было теперь грустнее и вместе энергичнее, — пробоин в домах больше, огней в окнах уже совсем нету, исключая Кущина дома (госпиталя), женщины ни одной не встречается, — на всем лежит теперь не прежний характер привычки и беспечности, а какая-то печать
тяжелого ожидания, усталости и напряженности.
— Аах! —
простонала она, выведенная из своего состояния донесшимся до нее из Разинского оврага зловещим криком пугача, и, смахнув со лба
тяжелую дуну, машинально разгрызла один орех и столь же машинально перегрызла целую тарелку, прежде чем цапля, испуганная подъезжающей лодкой, поднялась из осоки и тяжело замахала своими длинными крыльями по синему ночному небу.
Вдруг среди этого безмолвия раздался выстрел, протяжный
стон, шум от падения
тяжелого тела, и снова все смолкло. В бричке сидел один Талицкий.
Они шевелились и все ближе и ближе выдвигались из глубины покоя к ее креслу, и тут вдруг все затряслось, спуталось, упало на пол
тяжелою длинною куклою и
застонало.
Кто-то у них чихнул, и его шепотом побранили; за ширмами раздавалось
тяжелое и неровное дыхание, изредка прерываемое коротким
стоном да тоскливым метанием головы по подушке…
Я подношу к бледному огню Шандора кредитные бумажки, зажигаю их и бросаю на землю. Из груди Каэтана вдруг вырывается
стон. Он делает большие глаза, бледнеет и падает своим
тяжелым телом на землю, стараясь затушить ладонями огонь на деньгах… Это ему удается.
Так играли они лето и зиму, весну и осень. Дряхлый мир покорно нес
тяжелое ярмо бесконечного существования и то краснел от крови, то обливался слезами, оглашая свой путь в пространстве
стонами больных, голодных и обиженных. Слабые отголоски этой тревожной и чуждой жизни приносил с собой Николай Дмитриевич. Он иногда запаздывал и входил в то время, когда все уже сидели за разложенным столом и карты розовым веером выделялись на его зеленой поверхности.
Звонят и поют куранты — долго, мучительно. Точно на высокую гору ползут к полуночи усталые часы, и все труднее и
тяжелее подъем. Обрываются, скользят, летят со
стоном вниз — и вновь мучительно ползут к своей черной вершине.
Корвет
стонал от
тяжелой качки и опять заскрипел. Снова пришлось все в каютах принайтовить. Опять для матроса началась
тяжелая жизнь, и нередко ночью вызывались все наверх.
Снова пришли незнакомые люди, и заскрипели возы, и
застонали под
тяжелыми шагами половицы, но меньше было говора и совсем не слышно было смеха. Напуганная чужими людьми, смутно предчувствуя беду, Кусака убежала на край сада и оттуда, сквозь поредевшие кусты, неотступно глядела на видимый ей уголок террасы и на сновавшие по нем фигуры в красных рубахах.
Она вытерла платком лицо, рот и протяжно, точно
застонав, вздохнула. Посидев ещё несколько
тяжёлых минут, Кожемякин виновато простился и ушёл.
Но, полно думою преступной,
Тамары сердце недоступно
Восторгам чистым. Перед ней
Весь мир одет угрюмой тенью;
И всё ей в нем предлог мученью —
И утра луч и мрак ночей.
Бывало только ночи сонной
Прохлада землю обоймет,
Перед божественной иконой
Она в безумьи упадет
И плачет; и в ночном молчанье
Ее
тяжелое рыданье
Тревожит путника вниманье;
И мыслит он: «То горный дух
Прикованный в пещере
стонет!»
И чуткий напрягая слух,
Коня измученного гонит…
Темнота и сырость всё
тяжелее давили Илью, ему трудно было дышать, а внутри клокотал страх, жалость к деду, злое чувство к дяде. Он завозился на полу, сел и
застонал.
Александра Павловна вошла в избу. В ней было и тесно, и душно, и дымно… Кто-то закопошился и
застонал на лежанке. Александра Павловна оглянулась и увидела в полумраке желтую и сморщенную голову старушки, повязанной клетчатым платком. Покрытая по самую грудь
тяжелым армяком, она дышала с трудом, слабо разводя худыми руками.
Снова раздаются тихие шаги под деревьями, шорох ветвей,
тяжелые вздохи, бегущие тени и журчанье реки, которое отчасти заглушало эти звуки. Из середины толпы, освещенной луной, слышались жалобные
стоны.
Начался смертельный бой. Поляки защищались, как львы. Битва продолжалась в течение двенадцати часов. Кровь лилась рекой,
стоны, вопли, мольбы, проклятия и боевые крики стояли гулом, сопровождаемые барабанным боем, ружейной трескотней и пушечными выстрелами. На общую беду своих, многие, спрятавшиеся в домах, стали оттуда стрелять, бросать каменьями и всем
тяжелым, что попадалось под руку. Это еще более усилило ярость солдат.
Голодная и разбитая впечатлениями, Катя всю ночь не спала. В душе всплескивалась злоба. Через одеяло от цементного пола шел
тяжелый холод, тело горело от наползавших вшей. И мелькало пред глазами бритое, горбоносое лицо с надменно отвисшею нижнею губою. Рядом слабо
стонала сквозь сон старуха.
Все тихо; ночь; луной украшен
Лазурный юга небосклон,
Старик Земфирой пробужден:
«О мой отец, Алеко страшен:
Послушай, сквозь
тяжелый сон
И
стонет, и рыдает он».
Город лег на землю
тяжелыми грудами зданий, прижался к ней и
стонет и глухо ворчит. Издали кажется, как будто он — только что разрушен пожаром, ибо над ним еще не угасло кровавое пламя заката и кресты его церквей, вершины башен, флюгера — раскалены докрасна.
Там, где стояла княжна Лелемико, послышался глухой
стон, будто грянулось что-то
тяжелое оземь. Все оглянулись, — княжна лежала недвижимо на полу.
Мертвая осенняя природа;
тяжелые, подобно оледенелым валам, тучи, едва движущиеся с севера; песчаная степь, сердито всчесанная непогодами; по ней редкие ели, недоростки и уроды из царства растений; временем необозримые, седые воды Чудского озера, бьющиеся непрерывно с однообразным
стоном о мертвые берега свои, как узник о решетку своей темницы; иссохший лист, хрустящий под ногами путника нашего, — все вторило состоянию души Владимира.
А сзади раздаются чьи-то
тяжелые шаги и тихие, за душу берущие
стоны.
В палате, битком набитой больными, было душно, и стояла
тяжелая вонь от газов, выделявшихся у спавших. Дежурная сиделка дремала у окна. Дряхлый старик лакей с отеком легких
стонал грубыми, протяжными
стонами, ночники тускло светились, все глядело мрачно и уныло. Но на душе у Андрея Ивановича было радостно.
— Увы, ты прав, надежды нет! —
простонал Петр Иннокентьевич и тряхнул головой, как бы желая отогнать
тяжелую мысль. — Хорошо, не будем об этом говорить… С моим горем я справлюсь один… Ты сделал предложение и имеешь полное право требовать ответа. Будь так добр, вели позвать Иннокентия.
В темных ямах земли
стон и смех, крики ярости, шепот любви… многозвучна угрюмая музыка жизни земной!.. Но безмолвия горных вершин и бесстрастия звезд — не смущают
тяжелые вздохи людей.
В Москве между тем действительно жить было трудно. До народа доходили вести одна другой
тяжелее и печальнее. Говорили, конечно, шепотом и озираясь, что царь после смерти сына не знал мирного сна. Ночью, как бы устрашенный привидениями, он вскакивал, падая с ложа, валялся посреди комнаты,
стонал, вопил, утихал только от изнурения сил, забывался в минутной дремоте на полу, где клали для него тюфяк и изголовье. Ждал и боялся утреннего света, страшился видеть людей и явить на лице своем муку сыноубийцы.
Вскоре ударил
тяжелый ливень, покрывая шумом дождевых потоков и порывания ветра, и
стоны соснового бора…
Колесников улыбнулся. Снова появились на лице землистые тени, кто-то
тяжелый сидел на груди и душил за горло, — с трудом прорывалось хриплое дыхание, и толчками, неровно дергалась грудь. В черном озарении ужаса подходила смерть. Колесников заметался и
застонал, и склонившийся Саша увидел в широко открытых глазах мольбу о помощи и страх, наивный, почти детский.
Крик внезапно оборвался, окончившись глухим
стоном. «Они подушкой его… подушкой», — мелькнуло в голове Буланина, охваченного жалостью и ужасом. Потом послышался сдержанный шум молчаливой, ожесточенной возни,
тяжелое дыхание, шлепанье босых ног и частые, как град, тупые удары.
В ответ грянула
тяжелая железная цепь и послышался
стон. Арефа понял все и ощупью пошел на этот
стон. В самом углу к стене был прикован на цепь какой-то мужик. Он лежал на гнилой соломе и не мог подняться. Он и говорил плохо. Присел около него Арефа, ощупал больного и только покачал головой: в чем душа держится. Левая рука вывернута в плече, правая нога плеть плетью, а спина, как решето.
Воображение дополняло то, чего не мог схватить глаз, и, кажется, в самом воздухе, в этом чудном горном воздухе, напоенном свежестью ночи и ароматом зелени и цветов, — в нем еще стояли подавленные
стоны и
тяжелые вздохи раненых.
Тяжелая дремота сковывала и томила его. Но, как это всегда бывает с людьми, давно выбившимися из сна, он не мог заснуть сразу. Едва только сознание его начинало заволакиваться темной, мягкой и сладостной пеленой забвения, как страшный внутренний толчок вдруг подбрасывал его тело. Он со
стоном вздрагивал, широко открывал в диком испуге глаза и тотчас же опять погружался в раздражающее переходное состояние между сном и бодрствованием, похожее на бред, полный грозных видений.
— Бо-о-м! — откуда-то сверху падает первый
тяжелый удар колокола и разгоняет маленькие испуганные звуки. — Бо-о-м! — падает второй, глухой, вязкий и разорванный, точно захватило ветром широкую пасть колокола, он задохнулся и
стонет.
Действительно, вслед за этим звуком послышалось
тяжелое падение тела и «о-о-о-ой» — раздирающий
стон раненого.
Облака, чайки с белыми крыльями, легкий катер с сильно наклонившимся парусом,
тяжелая чухонская лайба, со скрипом и
стоном режущая волну, и дымок парохода там, далеко из-за Толбухина маяка, уходящего в синюю западную даль… в Европу!..
Звуки, вырывавшиеся из его горла, скрипели и
стонали в вечернем воздухе так уныло и жалобно, что у чужого человека, который в это время взобрался на юрту, чтобы закрыть трубу камелька, стало от Макаровой песни еще
тяжелее на сердце.
Вдруг
стон тяжелый вырвался из груди,
Как будто сердца лучшая струна
Оборвалась… он вышел мрачно, твердо,
Прыгнул в седло и поскакал стремглав,
Как будто бы гналося вслед за ним
Раскаянье… и долго он скакал,
До самого рассвета, без дороги,
Без всяких опасений — наконец
Он был терпеть не в силах… и заплакал!
Егорушка, бледно-зеленый, растрепанный, сильно похудевший, лежал под
тяжелым байковым одеялом, тяжело дышал, дрожал и метался. Голова и руки его ни на минуту не оставались в покое, двигались и вздрагивали. Из груди вырывались
стоны. На усах висел маленький кусочек чего-то красного, по-видимому крови. Если бы Маруся нагнулась к его лицу, она увидела бы ранку на верхней губе и отсутствие двух зубов на верхней челюсти. От всего тела веяло жаром и спиртным запахом.
После обеда актеры спали
тяжелым, нездоровым сном, с храпеньем и
стонами, спали очень долго, часа по четыре, и просыпались только к вечернему чаю, с налитыми кровью глазами, со скверным вкусом во рту, с шумом в ушах и с вялым телом.
Подавленные этой сценой, разыгравшейся поразительно быстро, мы с Коноваловым смотрели на улицу во тьму и не могли опомниться от плача, рева, ругательств, начальнических окриков, болезненных
стонов. Я вспоминал отдельные звуки и с трудом верил, что всё это было наяву. Страшно быстро кончилась эта маленькая, но
тяжелая драма.
На третий день, утром, когда я вошел в хлев, они не бросились — как всегда было — под ноги мне, а, сбившись кучей в темном углу, встретили меня незнакомым, сиплым хрюканьем. Осветив их огнем фонаря, я увидал, что глаза животных как будто выросли за ночь, выкатились из-под седых ресниц и смотрят на меня жалобно, с великим страхом и точно упрекая.
Тяжелое дыхание колебало зловонную тьму, и плавал в ней охающий, точно человечий,
стон.
Вечером он ушел. Когда перед тем он заглянул в кухню, тетка стояла на коленях и гладила сухой рукой шелковистую горячую голову. Вытянув ноги, как палки, собака лежала
тяжелой и неподвижной, и только наклонившись к самой ее морде, можно было услышать тихие и частые
стоны. Глаза ее, совсем посеревшие, устремились на вошедшего, и, когда он осторожно провел по лбу,
стоны сделались явственнее и жалобнее.